Мы рады приветствовать Вас на ФРПГ с тематикой мультифандомного кроссовера — OBLIVION! Надеемся, что именно у нас Вы сможете найти тот самый дом, который давно искали и именно с нами сможете построить свою историю!

OBLIVION

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » OBLIVION » firewatch [альт] » what a waste


what a waste

Сообщений 1 страница 8 из 8

1

WHAT A WASTEdepeche mode  // slow
http://67.media.tumblr.com/0ca52209103f07eb0b9f8277fb92b659/tumblr_o1wglpvqNv1uhzyqro4_540.gif

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
jack and timothy
of house lawrence

МЕСТО И ВРЕМЯ
dragon 9:40
free marches

let the world keep its carnival pace
i prefer to look into your beautiful face
what a waste

+4

2

Во снах его частенько в молебном крике заливаются двери родного дома и в распростертых объятиях всплывает вымокший с ночного отлива песок, однако стоит ступить на влажную песчаную поверхность — сон рушится, а вокруг вновь выставляет свои заборы темнота, приглушенная несколькими свечами, вот-вот расплавившимися в давлении огня, и ему отчего-то так неприятно на это смотреть, но он смотрит, понимая, что больше ему этой ночью больше глаз не сомкнуть. Его койка, трижды ломанная кем-то другим и дважды вымоченная холодным потом, далека от свечей, и почему-то приходят мысли о том, что он мог бы одну обронить случайно, в слепом неведении от самого себя, чтобы все это — дотла, чтобы  выморить, выбить все, что так старательно все они — из него. Люди тут — нелюди — страшные, в порванных, старых и ветхих одеждах, укутанные каждый в свои надежды об одном, заверстанные в собственное молчание и выколоты страхом, и отчего-то не грешат редкими застольным весельем, угрюмо брошенными колкими шутками и постоянной паникой в глазах; они боятся, как и он, того, кто они и кем могут стать, но не боятся себя, раздавая кислород лишь избранным, а что будет с иным — не волнует никого, и он с этим отношением свыкся почти, но почти — не совсем. Это жгучее чувство — что-то мрачное и холодное, будто грызущее ребра изнутри маленькими острыми зубками — преследует его по пятам и он утыкается носом в подушку, чувствуя, как снова к горлу тянется неприятный, прерывающий поток кислорода ком, чтобы спрятаться, закрыться, укутаться в мантию из одиночества и собственного отчаяния. Чтобы не было, чтобы не чувствовать — чтобы просто задохнуться, надышаться пылью и тихонечко сдохнуть. Ему иногда очень хочется умереть — вот правда. Чтобы не было так больно, противно и мерзко, чтобы не смотреть на каждого третьего с паникой и на каждого пятого — с сожалением, и от этого — жалости к себе — выворачивает наизнанку, разрывает откуда-то изнутри в тихих всхлипах какой-то молоденькой ученицы, чей роман с тем храмовником был оправдан лишь ее надеждами. Горькая желчь клокочет в глотке, выедает противные язвы, как бы говоря — выпусти меня, станет легче, но он лишь пытается улыбаться самому себе, не придавая значения своему существованию здесь. Его мысли, вчетверо сложены, вымолоты, скованы и разорваны в тысячи нитей — об одном, и он все еще не знает, кого прощать, а кого винить, и от этих мыслей ни ночи, ни дни не коротаются, и он лишь в тысячный раз корит себя за то, что обещал выжить от рук самого себя, не поддаться желаниям и своему же влиянию. Правда, не знал, что это окажется так тяжело. Первые несколько лет терпелось, дальше — невмоготу.
Тимоти иногда, а особенно в такие бессонные ночи, ловит себя на мысли, что хочет к матери до боли под коленками, к брату — чуть меньше, но отчего-то горчит под ложечкой и отчего-то беспрерывные любования дальними, слишком родными просторами дают какую-то надежду, которой он уже давно не живет, и отчего-то дом уже почти не снится — слишком много времени прошло. Тимоти хочет домой, хочет рассказать обо всем, что тут происходит, хочет выбежать, сорвать нерушимые оковы и наконец-то очнуться там, где его как раньше любить будут, ценить будут, защищать. Потому что Тиму — он смотрит на Усмиренных, и отчего-то колит где-то в низу живота — действительно нужна защита. Если его и так ненавидеть не будут просто за то, кто он есть. Если его и там не сдернут с начертанной тропы куда-то вглубь очередной темноты — он не зря еще в юном возрасте отчего-то нашел с ней контакт. Он боится. Он боится, что провинится, что все узнают, что все уже знают, как сильно он здесь все ненавидит и с какой силой хочет отсюда уйти, правда, может, поэтому и становится очередным: все тут молчат о своем и улыбаются кротко, незаметно, чтобы за улыбкой плотнее спрятать оскал. Все тут боятся, все ненавидят, но знают, что лучший друг — тишина, а все секреты у теней за стенами, у окон и потухающих свеч — и те ненадежны, рвутся от шороха. Тимоти все еще кажется, что даже сейчас он все еще может свернуть не туда, и это чувство давит, словно всем небом к земле прижимает и смеется так звонко, так зло, мол, держи. И пускай прошел Истязание давно, заручился доверием чародеев и вызвал дружелюбие у магов, но почему-то боится, действительно до кошмаров боится до сих пор, то ли умереть, то ли потерять себя, и этот страх...
Когда-то, разрываясь между страхом и побегом, Тимоти совершает главный свой промах — выбирает страх, позволяя тому завладеть собой до скрытого безумия, сковыривая, словно треснувшую когда-то давно скорлупу, тонкий слой веры  в себя, обнажая с детства уязвимые инстинкты, обмывая бледные руки тонкими струями крови, — но все еще почему-то так сильно боится. Тишина как фаворитка скрывает любой грех за сколотым равнодушием, покрывает, успокаивает, и он не помнит, как он льет первую кровь, но чувствует, что та льется из закрытых ран до сих пор — опускает взгляд, кусает, грызет губы и подлиннее раскатывает рукава, оправдываясь неряшливостью — Андрасте, на него все равно никогда не посмотрят — и вольнодумством. Молчание — защита. Одиночество — щит. Он не разговаривает со своими — он почему-то называет их своими и почему-то видит в них скрытую мудрость — демонами, но слушает их ежечасно, учится, и, боясь Усмирения, непроизвольно смиряется нервно бьющимся за ребрами органом.
Со своими демонами Тиму кажется, что он защищен чуть больше, чем уязвим.
Но все демоны — в глуби.
● ● ●
Этой ночью пахнет грозой — близко-близко и невероятно далеко одновременно — да и не только пахнет, в общем-то. Ее и видно, и слышно: клокочет небо, жемчужно-серое, с проблесками солнечно-желтого сквозь прорехи в расползающемся пятне грозовых облаков, ветром вздымает пыль, к земле пригибает травы. Пахнет еще и озоном, деревом и травяным, успокаивающим чаем, а еще — пылью, прибитой к земле и влажной, и слышно только как ветер бьется под крышей, как горят в темном небе молнии да скрежет доска сверху, и как кто-то с соседней койки напевает что-то тихонько себе под нос, напевает и улыбается одними уголками губ, по-старчески мудро и по-детски задорно. От этого что-то колит внутри, что-то в панике рвется наружу, и Тим всегда грозы, дождя и грома боялся, и этот страх вырывается вновь и вновь с каждым разом все сильнее и резче, и всплеск желания в примеси со всплеском паники заставляет его рвануть куда-то к двери, чтобы подальше, чтобы к стенам, чтобы не видеть всего этого и не ощущать это так близко и так рядом. В коридорах шептания переходят на гул, а гул становится словно призывом, и Тим, честно, не понимает всего этого и к пониманию не стремится, потому что одним чертям известно об этом месте и этих людях чуть больше, чем ему, а себя к чертям, будучи чертом, относить не тянет. Слишком глубокая ночь и слишком раннее утро для грозы и для шума вообще — тут все боятся ее? — но идти никуда не хочется, хочется лишь прижаться к стене и слушать разговоры, слушать топот и бег, слушать новые грохоты из комнаты за окнами и чувствовать, как трясется, наверное, потолок.
Тиму все еще хочется домой,
и странно, что дом им еще не забыт.
Все происходит для него слишком громко, слишком ярко, и из его затхлой комнатушки постепенно выбегают сначала чародеи, следом — остальные маги и ученики, и Тимоти, вопреки всему этому, больше всего хочет вернуться обратно и спрятаться где-то подальше, закрыться под чем-нибудь тяжелым, укрыться от шороха и грозы, хочет выключить все это, оглохнуть и ослепнуть на пару минут потому что, если честно, слишком устал и слишком хочет спать — кошмары, напоминающие что-то слишком непостижимое и слишком болезненное, снятся даже не во сне. Тим кусает губы, уже не замечая, как его плечо толкает что-то сзади и бежит дальше, словно его и не видя, моргает часто, сжимает кулаки и крепче сворачивает рукава, чтобы вдруг сейчас не увидели, чтобы не узнали, чтобы забыли и оставили где-то в долгожданном одиночестве. Он не был рожден для этого — кто-то в толпе кричит про очередной бунт — и не приспособлен к подобному виду выживания, но ощущение какого-то тупого, непонятного счастья опьяняет, бьет в голову тысячей легких веселящих пузырьков и оседает в глотке привкусом то ли весны, то ли лета — душным, сладким и долгожданным. И Тим уже почти готов утонуть в этом чувстве, сдаться ему с потрохами и больше никогда не терять из виду этой прекрасной, забавной эйфории, когда быстро-быстро бьется сердце, которого нет уже, дробя воздух в грудной клетке. Когда хочется всего и сразу, но смысла нет — потому что теперь ты можешь все, действительно все. Сейчас лучший момент, чтобы наконец уйти отсюда, но он просто не воспринимает все это всерьез: бунты в последнее время участились и каждый из них оказывался болезненно подавлен, от того Тимоти себя ни весельем, ни надеждами не тешит: все еще юношеское сознание, осознание мира, восприятие его же — такое хрупкое, рушимое и неуравновешенное, способное меняться изо дня в день, причиняя головные боли, редкие стрессы, что так непригодны, так мучительны для собственной слабости. Он не раз жил в последствиях, что этот хрупкий мир, распадался на тысячи его составляющих, заставляя их собирать заново, составляя уже что-то новое, что-то непривычное; что-то такое, что может вновь же изменить все, а в какую сторону — никому не знать. И снова менять все это, снова выходить за рамки — нет — Тим все еще слишком боится боли.
И все еще слишком хочет домой.

[NIC]Timothy Lawrence[/NIC]
[AVA]http://savepic.ru/10592025.gif[/AVA]

+3

3

Джеку рассказывали о магии, но лишь вскользь – только ради того, чтобы он знал, чего в этой жизни стоит опасаться. Джек слушал, но страха совершенно точно не испытывал; в темных коридорах поместья он слышал слухи о том, что магия – порочный дар – была и в крови его рода тоже. Вопреки наказам, Джек забирался по ночам в запретные темные углы бесконечной библиотеки, чтобы найти доказательства, подтверждающие сплетни, но любые его попытки узнать правду оканчивались провалом или поркой розгами прямо по оголенной коже спины и ягодиц.

Джек отчаянно пытался докопаться до истины хотя бы потому, что ему запрещали это делать. Джек рассказывал Тимоти найденные в старых фолиантах небылицы о том, что маги способны стать кем угодно – крысой, медведем и даже драконом. Он рассказывал о том, что гномы способны создавать огромных големов из камня и глины, и те подчинялись их воле, подобно рабам. Рассказывал и о том, что любой маг, если он достаточно силен духом и телом, способен призвать в этот мир самых ужасающих тварей из Тени, которые за собой несут только смерть и разрушение.

Джеку было смешно, потому что Тимоти боялся всего этого. Джек смеялся, наблюдая за тем, как брат кричит и просит его остановиться, но с годами Джек становился лишь изощреннее в своем желании довести Тимоти до слез. С годами он понял, что Тимоти можно пугать не только сказками и небылицами, но и своими собственными действиями. Джек чувствовал настоящую власть не смотря на то, что был еще совсем ребенком.

Однажды Джеку и Тимоти сказали о том, что когда они подрастут, то им придется связать свою судьбу с совершенно другими людьми. Им говорили о необходимости выгодного брака с какой-нибудь красивой и покладистой девушкой, который принесет их роду славу и процветание. Для Тимоти избрали путь короля и правителя, оставляя Джека немного позади, но постоянно на него оглядываясь. Со временем до Джека доходит предельно четкое и ясное понимание – оно жгло его изнутри, словно раскаленные угли, – что им с Тимоти придется разойтись по разным дорогам. Когда-нибудь их отделят друг от друга, лишат их совместного одиночества и умиротворения, разрушат то важное, сокровенное и личное, что было между ними – единственное, чем вообще в этой жизни когда-либо дорожил Джек.

– Нет, – жестко отвечает Джек, когда их матушка вновь заводит бесконечные разговоры о женитьбе. Он ударяет кулаком по столу так сильно, что звенят чернильницы и грохочут стопы книг. Тимоти лишь вздрагивает и даже прикоснуться к нему боится. – Он мой, и я никому его не отдам. Тем более какой-то девице.

В женских порочных романах он читал о том, славные рыцари влюбляются в красивых дочерей короля, что были обещаны им судьбой, а после – трахают местных служанок с яркими рыжими волосами прямо в их каморках, на стогах сена, в столовых и библиотеках по ночам, на балконах, в беседках садов, в подвалах и винных погребах. Джек читал об этом, раз за разом встречая уже знакомые места и уже знакомые приевшиеся взгляду фразы о вечной, но такой запретной любви. Джек читал и смотрел на Тимоти, который сидел рядом и выщипывал мякиш из буханки недавно испеченного белого хлеба. Смотрел-смотрел-смотрел, и взгляд у него становился, мутный, подернутый поволокой и донельзя липкий, отчего Тимоти только ерзал на скамейке, не решаясь спросить, в чем дело. И какие у Джека проблемы.

У Джека проблем не было – так думал он сам. Так думал и Тимоти, переставая рыться в его голове, замечательно убежденный Джеком в том, что все у них в порядке. Джек говорил Тимоти о том, что никто и никогда их не разлучит, потому что нельзя разлучить душу одного человека, почему поделенную на два смертных тела. Джек никогда не видел других близнецов, ровно как и Тимоти, а потому связь их была настолько прочная, сильная, красной нитью соединяющая два бьющихся в унисон сердца, что в итоге выходила за все положенные высшим обществом рамки. Когда Джек целовал Тимоти, убеждая его в том, что ничего плохого в этом нет, он говорил это совершенно искренне – он просто не знал и знать не мог, что в этом есть что-то плохое. Делал все именно так, как писали в тех самых женских романах, которые он втихую таскал из комнат служанок, не испытывая ни чувства стыда, ни угрызений совести.

Когда Джек понимает, что им можно двигаться дальше, то находит в темных углах, где когда-то искал запретные семейные тайны, книгу, которая полностью рушит его собственноручно придуманную иллюзию того, что он все делает правильно. Джек и Тимоти Лоуренсы – идеально похожие друг на друга близнецы, и себе подобных они никогда не видели, а потому не знали того, что делать можно, а что делать нельзя. Из книги Джек узнает, что связь их, такая прочная и до дикости трепетная, на самом деле запретна и крайне порицаема другими людьми. Джек узнает о том, что инцест – это против природы, и любые его проявления должны жестоко пресекаться. Джек узнает, что дети, зачатые в таком союзе, рождаются мерзкими, больными и даже мертвыми, но не это волнует его больше всего.

Больше всего Джека волнует именно то, что если Тимоти узнает обо всем этом – оттолкнет его навсегда, запретит к себе приближаться, начнет бояться. Джек скрывает правду как только может и продолжает убеждать Тимоти в том, что все у них хорошо, все у них в порядке. Джек говорит ему о том, что один человек, заточенный в двух одинаковых телах – это неправильно, это преступно, это плохо. Тимоти верит ему, и Тимоти делает, как говорит Джек. И слишком увлекшись всем этим, Джек напрочь забывает свое прежнее стремление докопаться до истины, и это играет с ним злую шутку.

Когда у Тимоти проявляется магический дар, то Джек смотрит на него так, как никогда раньше не смотрел – с чистым, неподдельным обожанием, граничащим с доселе неизвестным ему вожделением. Джек смотрит Тимоти прямо в лицо своим пронзительным взглядом размастных глаз, в свое идеально скопированное отражение, и чувствует настолько сильное желание обладать целиком и полностью, что даже поразительно – как такое огромное чувство может помещаться в его еще щуплом юношеском теле.

Но все обрывается, когда им говорят: Тимоти уедет, и уедет навсегда. Мир перед глазами Джека разбивается на тысячи острых бесцветных осколков, и он начинает незаслуженно ненавидеть Тимоти за то, что судьба решила создать его магом.

///////////
Когда Джек узнает о том, что маг-отступник взрывает в Киркволле чертову Церковь, то начинает смеяться, сидя на своем троне из камня и золота. И смех его – громкий, каркающий, злой; Джек давится этим смехом, задыхается от него, чувствуя, как горят лишенные кислорода легкие. Джек смеется, и его мать смотрит на него с жалостью, сожалением и разочарованием. Джек чувствует на себе ее взгляд, жгучий и болезненный, прожигающий в его широкой грудине дыру, прямо насквозь. Мать пытается воззвать к его рассудку молча, и спустя время Джек успокаивается, и с его изуродованного лица пропадает улыбка-оскал, оставляя за собой лишь плотно сжатые в тонкую нить бледные губы.

– Забери его из Круга, – говорит она тихо, спокойно и крайне осторожно. В ней злит абсолютно все – и ее ровный голос, и ее спокойствие, и ее слова, и ее безграничная любовь не к нему, настолько всепоглощаяющая, что может граничить с безумием. Джек смотрит матери прямо в лицо, но ответный ее взгляд причиняет ему только невыносимую и почти физическую боль. – Он нуждается в тебе как никто другой. Верни его домой.

Джек только делает вид, что ему наплевать. Джек делает вид, слова матери его нисколько не задевают, что он пропустил их мимо ушей, будто и не слышал их никогда. Джек отказывается и демонстративно уходит из торжественной залы, и огромные двери захлопываются за ним с таким громким грохотом, что Джек глохнет, желая остаться глухим навечно. Но именно в этот момент он срывается с места, хватая свое снаряжение со своих мест – именно в этот момент он окончательно и бесповоротно пытается доказать самому себе, то Тимоти прекрасно справится с этим сам. Когда Джек сбрасывает ненужные тряпки со своего тела и надевает прочную броню, он начинает сомневаться в своих же словах, которые он повторяет про себя подобно молитве. Когда Джек закидывает на спину колчан и лук, седлая самую быструю лошадь, что есть в этих землях, он совершенно точно знает – Тимоти никогда не справится с этим сам.

Он удостоверился в этом еще больше, когда увидел отражение башни Круга в реке неподалеку, и оно было объято словно ненастоящим розоватым огнем. Джек спешил, как только мог, продираясь сквозь толпу обезумевших магов всех возрастов – от маленьких детей до седых старцев. Люди кричали, плакали, просили о помощи; кто-то падал, запнувшись, но никто не останавливался, никто не подавал руки. Уже внутри Джек видел магов, которые сражались в толпой бранящихся храмовников, и еле успевал увернуться от летящих в его сторону стрел и заклинаний.

Какофония звуков застревала в его голове, отскакивала от стенок черепа и накладывалась сама на себя, создавая безумное бесконечное эхо. Джек, раздраженный происходящим вокруг хаосом, заглядывал в десятки разномастных лиц – мертвых и живых. Джек пытался найти только одно единственное лицо, свою точную идеальную копию, но его поиски не увенчивались успехом. Он лишь бежал, бездумно осматривая пустые или наполненные живыми и мертвецами комнаты и залы, изредка уклоняясь от происходящих повсеместно стычек и боев. Пока на него не нападет разъяренная молодая магесса, чье лицо было искривлено такой сильной злобой и такой лютой ненавистью, что Джек с явной брезгливостью пытался уйти от ее прикосновений. Джек попытался оттолкнуть ее от себя, но девушка лишь кричала на него, обвиняя во всех ее бедах и грехах, вцепившись в него мертвой хваткой.

Магесса замолкает лишь тогда, когда Джек, упавший спиной на припорошенный пеплом и каменной крошкой пол, всаживает в ее незащищенное горло свой клинок, вычерчивая на ее тонкой шее широкую кровавую улыбку. Густая и почти черная кровь заливает ему лицо и грудь, щиплет глаза и попадает в рот – Джек лишь отплевывается, сталкивая с себя мертвое тело обезумевшей девушки, отпинывая подальше от себя с отвращением, перекашивающим его лицо. Когда он поднимается, морщась от боли, прострелившей его поясницу, то чувствует на себе взгляд.

Этот взгляд он никогда не забудет.

– Тимоти! – Джек кричит, в лицо брату, утягивает его за собой в пустые спальни для учеников. Руки Джека в чужой крови, и они пачкают чужие одежды, но он этого даже не замечает – Тимоти был рядом с ним и при этом живой. Волосы его были седыми от пыли. – У тебя есть посох? Ну или какой еще хренью ты там сражаешься?
[NIC]Jack Lawrence[/NIC][AVA]https://66.media.tumblr.com/438596b3704c2feaf17873c0091b2b57/tumblr_n219zklVvU1trh25eo1_250.gif[/AVA][STA]we were born sick [/STA]

+3

4

Магов учат смирению, и Тим — смиренен,
потому что смирению страхом учат, потому что смирение втравливают, вживляют, собаками бешеными вгоняют, расплавленным железом на теле оставляют, заставляют жить — или смиренен ты, или усмиряют тебя, третьим вариантом — вечные, беспросветные бега то ли к себе, то ли от самого себя. Он не бегству приучен был, а на месте ровно, как за себя, так и за семью стоять, окрыляя спину лишь неуверенностью и периодической паникой перед кем-то, кроме собственного одиночества, и потому он до сих пор здесь, и потому он так слепо верит в то, что мир в душе разойдется на мир вокруг, правда, от мира в душе с годами осталось лишь внушение. Тим верит — в себя, в людей, — и эта вера камнями заброшена, и эта вера последние лучи света своей ложью преграждает, сбивает, направляет на высеченный жженым маслом путь. Он всегда был хорошим мальчиком, послушным, покладистым, миролюбивым, а потому остается лучшим учеником, послушавшим каждое беспрекословно и молча, принимая, ставя перед собой единой правдой и верой, сжимая в кулаках сломанными крыльями трепещущей пташки и не спуская беднягу на волю. Он обязан. Он должен. Он виноват в том, что именно ему суждено стать таким, каким он стал и именно ему суждено жить жизнью, которой он существует. Это было предначертано кем-то свыше, кто его определенно ненавидит. Это было суждено всеобщей любимицей, что обрекла его на нелюбовь. Он хочет, чтобы жизнь вновь перед глазами пронеслась, хочет, чтобы кто-то сверху предоставил ему возможность все исправить, и он беспрекословно исправил, сделал как лучше, как проще, как нужно, сделал бы все, чтобы вернуться, чтобы уйти, чтобы домой, чтобы к семье и, главное — к себе. Добавь ему немного злости — ненавидел бы, но сейчас  Тимоти лишь закрывает глаза с каждым лязгом стали по плоти, жмурится, не позволяет себе бежать, когда бежать, казалось бы, так нужно. Ноги словно каменные, кости из стали выкованы, а инстинкты ватой застелены, туманом окованы и спрятаны так далеко, так прочно, так надежно, что никакими замками ответа не выкроишь, никакими мечами не выбьешь и ни одним сказанием не спугнешь.  Он смотрит на людей, бьющихся каждый за свою волю, за свою правду, и сильнее вжимается в стену, сжимает слабые руки в кулаки и грызет губы до кровавых просветов, но остается, главное, себе верен, смирению, своей наизусть выученной правде, все той же до безбожия слепой вере. Ведь если не верить себе, то вера кому? Если не верить им, то кто без них ты? Сильнее сжимает в своих же пальцах свою ладонь, перебинтованную тонким полупрозрачным, но плотно скрывающим выжженные порезы материалом, снова жмурится, зная, представляя, предвещая. Он знает все наизусть: похожий бунт горел прошлым полнолунием, правда, сначала горел бунт, следом — люди, и картины неверных до сих пор перед глазами висят, и он, честно, меньше всего в их числе оказаться хочет, пускай и стоит на тропе войны. Рядом падает тело, следом — посох, выкованный породистой красной сталью,разрисованный кровью и ненавистью, и Тим, отпрянув, спускается на ступени ниже, на чужой этаж башни, рассматривая вместе с грозой разгоревшееся безумие, рассматривая чистокровную ненависть и неприкрытую жажду воли, а для безвольных воля — грех, и Тим это выучил, вызубрил, обрек сам себя на сны в кошмарах и безучастии, обрек себя на взаимную с самим собой ненависть и отчего-то перед собой страх. Тимоти всегда бежал от ненависти, потому что ненависть служит не его части крови, потому что ненависть им не выучена, потому что ненависть им забыта как сущность и скована лишь как слово. Без ненависти он слаб, но сейчас-то он точно знает, глядя на собственные ладони, они — слабее. Они всегда будут слабее, какой бы силой себя не окружали. Без собственной плоти, собственной крови, собственной силы они — слабее стали и мягче влаги, они — висящие следом, обезглавленные, сожженные, забытые. Они — Тимоти открывает глаза, тяжело, судорожно втягивает ртом пропащий кровью и огнем воздух, и отчего-то хочет кричать — не верят ни себе, ни Создателю, обрекшему их на все это. И от этого где-то под ребрами почему-то берет гнилая, затхлая, давно, вроде, забытая зависть.
Храмовник, пробегающий по телам сопротивления и вольнодумства, смотрит на него с открытой неприязнью, и, замахнувшись сталью, тут же опускает рукоять: не так много на их стороне собственновольно смиренных магов, не так много тех, кто ценность хранит в бездействии, и Тим впервые чувствует, как слабеет что-то внутри от безвыходности, от односторонности и неучастие, чувствует, как рушится что-то внутри, что когда-то все устои заменяло, все преграды рушило. Он остается. Остается сам за себя, потому что чем дальше — чем хуже, и когда его отталкивают до тонкой боли по линии позвоночника к стене, он чувствует это физически, он чувствует это вокруг и чувствует, что лучше, опять же, смириться. Потому что здесь он снова, как ему и внушали, никто, и нет у него ни духа, ни слова. Так быть, в принципе, и должно. Если бы не то, что сердце заставило стреленной ланью биться, не то, что схватило и выжало, оставив лишь чувство искусственной пустоты где-то под ребрами вдали. Такое чувство уже давно душу не будило, давно не грело, не ластилось брошенной оземь пташкой, более не сумевшей порхнуть ввысь. Такое чувство в своем проявлении единожды лишь вскальзывает куда-то под подушечки пальцев жутким давлением, и от этого сиюминутная приятная боль по всему телу, от этого он непроизвольно улыбается, затыкая себе рот рукой, потому что сейчас — нельзя.
Тимоти чувствует его кровь на расстоянии, как чувствовал бы свою, как не чувствовал бы ничью другую, потому что у них кровь одна на двоих, смысл один на твоих, они — на двоих, и когда он видит его в толпе, чуть отходя от стены, он пропускает сквозь себя электрические волны адреналина, колкость в коленях и желание упасть, желание спрятаться, желание уйти подальше, чтобы не нашел никто больше, чтобы не знал никто больше, чтобы ни тронул, слова ни сказал — на двоих. Опираясь о холодную, вымоченную в крови и поту стену, он подходит ближе, смотрит, пристально, осторожно, словно затаившейся жертвой наблюдая за тем, как хищник пожирает другую, не отводит взгляда затворного, одного только ему — им — открытого, и, наблюдая как кровь родная разрывает глотку крови чужой, внутри что-то напрягается то ли от паники, то ли от удовольствия, и то спастись хочется, то ли к нему бежать и за него прятаться, и Тимоти, честно, презирает в себе это пуще всего прежнего и Тим, правда, не боится в себе этого. Он видит на эту ночь не первую смерть, на эту жизнь — не сотую, но эта завораживает, но эта за горло крепкой хваткой берет, прерывая подачу кислорода, до фантомной боли, до трясущихся коленных чашечек, до чистого, инстинктивного адреналина, слишком яркими толчками пробивающегося в черствую, использованную, грязную кровь. Его копия, запачканная нечеловеческой агрессией и природной злостью, вымоченная в самолюбии и раскрашенная той силой, что волю держит, убивает. У него ведь и глаза другие — живые — отличные от прочих, у него ведь  оскал, словно у зверя дикого, стан отличный слишком, и все другое; другое, но свое, и сквозь тонкие губы едва лезет улыбка тогда, когда улыбаться нельзя, пускай во взгляде таится все тот же охотный испуг. Тим не боится его, зная, что при желании тот убить может, зная, что не убьет, ведь себя убить просто не сможет.
— Джек?
Он позволяет ему вести — закрывает плотно дверь и смотрит, в глаза смотрит, не моргая, не сводя тонкой, граничащей с разрывом нити, одним взглядом все непонимание высказывая: он мог бы, он должен был прийти раньше, он должен был забрать его раньше, но вернулся только сейчас, но позволил увидеть себя, позволил дотронуться до себя и наконец, себя в целости почувствовать только сейчас, когда каждый шаг — в пропасть, каждое слово — в пекло. Не то время, не то место. Не те люди вокруг. Он обхватывает его руки своими некрепко, сжимая ладони в обиженной, вялой хватке, и также смотрит, молчит, стараясь ответы все в нем найти, в глазах, в лице, в молчании. Потому что молчание раньше всегда рядом было. И молчание по сей день предать не может. Потому что одно молчание может сейчас как обвинить, так и оправдать, и одно молчание может как помиловать, так и убить, потому что порознь жить уже невмоготу, потому что порознь — без себя — тяжело слишком.
Тим не хочет бежать ни от себя, ни с ним. Тим не хочет говорить ни для себя, ни ему. Тим не хочет, в общем-то, ничего, потому что сейчас, когда он рядом, желать больше, казалось бы, нечего. Колени еще трясутся от бешенства, губы горят от собственных укусов и язык сочится собственной кровью, и большего ему совсем не нужно, большего он не просит и просить в жизни не станет, потому что большего вовсе не представляет. Он щурится краем глаз, чувствуя, как внутри под тонкой оболочкой из человеческой кожи все огнем пылает, все рвется, но он все помнит о смирении, которое сейчас, которое с ним забыть должен, и ему так сильно сказать хочется, что ему страшно, что он домой хочет, что он не может больше здесь быть, что он боится здесь дольше находиться, но на краешки губ лезет все та же дрожащая от собственной неуверенности улыбка.
— Скоро все пройдет, — говорит тихо, словно сейчас кто-то может услышать, — утром все кончится.
Хватка на чужих — родных — ладонях крепчает, почти до злости, почти с той самой обидой, но все еще с желания сильнее, с желания ближе прочувствовать свою кровь в чужом теле, узнать, как это, понять, зачем это, осознать, что это. Тимоти кусает губы и легко кивает головой, бросая на брошенный кем-то посох, ибо за своим возвращаться — себе яму рыть, но он все еще не хочет никуда уходить, не хочет бежать, но отчего-то так боится остаться. Потому Джек — Тим боится верить сам себе — снова уйдет. И потому что Джек если пришел, то, Тим на собственной шкуре знает, без него ни шагу назад не сделает сам и никому более не позволит. Взгляд у него веселеет от безнадежности, от усталости и нежелания что-либо делать, от преданности самому себе и спокойствию, тишине, краткости и выдуманному миру.
— Зачем ты здесь?
Тимоти, как никто другой, знает ответ. Чувствует по молчанию, взгляду и лязгу мечей откуда-то извне.
И совсем не боится спросить.

[NIC]Timothy Lawrence[/NIC]
[AVA]http://savepic.ru/10592025.gif[/AVA]

+2

5

Джек – это жадное похотливое животное, и он это прекрасно знал. Эти слова он не раз – и не два, и не десять, и даже не сотню – слышал из разных уст: накрашенных, пухлых, узких, бледных, женских, мужских, увиденных впервые и увиденных не раз. Джек – животное, и этот особенно дорогой его же сердцу титул он бережно хранил и берег, постоянно оправдывал и доказывал, раскрашивая его во все более яркие и режущие глаза тона. Жадность была его кровью, агрессия была его костями, похоть была его кожным покровом, и весь Джек был пропитан кристально чистым и по-настоящему животным желанием – стремлением – обладать всем, что было чужим. Джек забирал, портил, ломал и крушил, но никогда не прощал, не дарил и не создавал. Потому что он был самим воплощением культивированной с годами агрессией всего человеческого рода, изредка забывавший о том, что же человека отличает от животного.

Джек никогда и ничего не боялся. Джек никогда и ничего не стыдился. Джека любили за его прямоту и честность, за его харизму и решительность. Его возводили в культ, его боготворили и обожали, его ненавидели и презирали, его хотели пытать долгие часы, дни, недели, заставляя держаться на самом краю, тонком канате, что разделял жизнь и смерть. Джека идеализировали, лепили в своем сознании именно того героя, которого видеть хотели, но при этом Джек был никем из тех, кем его видели остальные. Потому что он так хотел, а хотел он до безбожного много.

И если та самая теория о том, что близнецы всегда диаметрально противоположны друг другу, подобно ночи и дню, северу и югу, тьме и свету, всему плохому в этом мире и всему хорошему в этом мире, была истиной, то именно эта истина была корнем существования Джека и Тимоти Лоуренсов. Тимоти был для Джека словно объектом для исследования, самой любимой и дорогой сердцу игрушкой, именно тем, что безусловно было его. Джек мог лепить из своего брата все, что только мог бы захотеть, и материал, которым и был сам Тимоти, был настолько податливым и теплым, настолько гибким и пластичным, что, возможно, если бы они продолжали сосуществовать вместе, не разделенные по разным берегам, то от Тимоти вовсе не осталось бы абсолютно ничего. Джек поглотил бы его сразу, одним большим и сочным куском, от которого во рту появлялась вязкая обильная слюна, даже не прожевав – не почувствовав ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Каждый раз, когда они встречались, видели друг друга воочию, смотрели в глаза друг друга, то в глазах Джека не было ничего кроме ужасающего и пронизывающего насквозь голода.

И сейчас, когда Джек в очередной раз смотрит в лицо Тимоти – в свое собственное лицо, которое у него было когда-то, – то в очередной раз чувствовал лишь всепоглощающий голод. В каждую встречу Джек держал себя в руках, откусывая мелкие сладкие куски, подавляя невыносимое желание сожрать куда больше, оставляя трапезу на потом. Каждый раз Джек до боли сжимал Тимоти в своих руках, желая услышать мелодичный и такой громкий хруст его легких костей, целовал его зло и жадно, будто в самом деле пытался проглотить, оставлял на его теле метку за меткой – темные наливные бутоны распускались везде, куда только он мог дотянуться своим жадным и приносящим только боль ртом. Джек клеймил Тимоти раз за разом, надеясь увидеть оставленные собою следы в следующий раз, но когда они виделись вновь, то кожа Тимоти была идеально чиста, и это сводило Джека с ума. И сейчас, осматривая открытую и такую незащищенную шею брата, он вновь отмечал, насколько она светлая и ровная, лишенная знаков его жадности.

Глаза Джека застилала жажда и бесконтрольная ярость. Он берет чужое лицо в свои окровавленные ладони, пачкая кожу на скулах мазками больших пальцев – сейчас он может заклеймить его только таким способом. Джек ненавидит разговаривать на тупые и ненужные темы, а потому еле сдерживается, чтобы не перебить Тимоти, сказав ему острое и хлесткое «заткни свой рот», словно портовой шлюхе, которых уже немало скакало на его члене. Джек злится, впадает в бешенство и даже рычит от бессилия, от голоса Тимоти – своего голоса – и его таких неуверенных, но до боли знакомых и родных улыбок. Джек затыкает Тимоти рот своим собственным ртом, лишь бы он замолчал, лишь бы не говорил ни слова, лишь бы не кусал вновь и вновь свои блядские распухшие губы и не слизывал с них проступившие кровяные капли своим блядским розовым языком. Джек не то целует, не то кусает, травмируя кожу еще больше, жадно лижет прямо по ранам, хочет сделать больнее, еще больнее, как можно больше боли хочет причинить. Джек держит Тимоти так крепко, что костяшки его пальцев белеют от напряжения, вжимает его в стену позади него, вжимается в него сам, потому что с их последней встречи прошло слишком много времени, но Джек никак не может вспомнить, как же давно это было. Это могло быть и месяц назад, и два, и пять, но любой срок для Джека, даже один несчастный день, кажется ему преступлением, за которое нужно наказывать максимально жестоко и болезненно.

– Ничего не пройдет, тыковка, – зло выплевывает эти слова он, отрываясь от чужих губ. Джек смотрит Тимоти в лицо, отмечая каждую новую веснушку, каждую родинку, каждую морщинку, каждую складочку. Пытается запечатлеть все, что только сможет увидеть навечно, потому что все это – его личная собственность, которой грозит опасность. – В Киркволле маг-отступник взорвал церковь. Официальный символ восстания для таких же, как и ты, выродков.

Во взгляде Джека злость сменяется чем-то дико родным и теплым, граничащим с болезненной любовью к ближнему своему. Не смотря на то, какие мерзости выходят из его поганого рта, Джек проводит рукой по чужим волосам в попытке подарить хотя бы мимолетную ласку – он чуть сжимает точно такие же темные прядки в пальцах, немного болезненно тянет, пачкает в крови и пачкается в пыли, мимолетно царапая кожу на самых подушечках пальцев. Любая попытка Джека быть нежным скатывается в бездну агрессии и причиняет только боль. Любая попытка быть терпеливым и участливым проваливается, оборачиваясь несдержанностью и горячностью. У Джека донельзя черствое и высохшее сердце, истлевшим углем засевшее в груди – оно горело далеко в юности, но долгие разлуки и старые обиды иссушили его, превратив в безжизненную сердцевину из дерева и пепла. Джеку физически больно улыбаться в ответ своей злой, острой улыбкой-оскалом, и от этой улыбки его шрам двигается, словно живой, лишь уродливая трещина на таком красивом – когда-то – лице.

Джек завидовал Тимоти в том, каким могуществом наделили его (не)справедливые боги. Когда его забрали в это проклятое и забытое всеми место, Джек ночевал в библиотеке, впитывая себя даже самые мелкие крупицы запретных знаний. Джек завидовал, и эта зависть копилась в нем, концентрировалась в жгучую ненависть к чужому дару-проклятью. Но потом, когда на его лице – лице Тимоти, их лице – появилась обезобразившая его змея, концентрат его зависти мгновенно вступил в реакцию с самим собой. И тогда, когда он снимал со своего лица пахучие повязки, пропитанные сукровицей и травяными мазями, перед старым настенным зеркалом в своей – в их с Тимоти – комнате, то поверить не мог в то, что видит в этом отражении. Реакция завершилась, и на самом дне остался один лишь плотный, тяжелый осадок, что был ненавистью ко всему, что было связано с этим шрамом: к магии и ею владевшим в общем, к Тимоти Лоуренсу, возлюбленному брату, в частности.

Джек даже слишком отчетливо помнит все это, но в особенности – их первую после этого несчастья встречу. Джек помнит, с каким ужасом Тимоти смотрел в их лицо, когда-то предельно прекрасное и донельзя идеальное, с какой жалостью Тимоти смотрел на него, осознавая, кто и что виноваты во всем этом. Джек слишком хорошо помнит и то, как он заставлял Тимоти жевать пропитанную его же слезами подушку, чтобы тот не издавал ни единого звука – порол его так сильно, с такой злостью, что еще горячее сердце заходилось в бешеном оглушительном стуке, что собой покрывал невнятное, но громкое мычание. Джек помнил это и вспоминал с особым удовольствием, каждый раз чувствуя фантомное присутствие оплетенной шелковой веревкой рукоятки хлыста, которым он пользовался во время занятий по верховой езде.

– Я забираю тебя домой, котеночек, – приторно-сладко поет ему на ухо Джек, перекрывая звуки войны за хрупкими стенами. Он оплетает шею Тимоти своими руками, носом, словно собака, трется о его висок, вдыхая яркие, родные и чужие запахи медленно, языком свои губы стальные обводит. – Мне надоело, что тебя постоянно отбирают у меня из-за того, что ты можешь пускать сраные молнии из пальцев.

Джек был и остается жадным похотливым животным, которое на первое место всегда будет ставить удовлетворение своих порочных и низменных потребностей. Потребность Джека в Тимоти была настолько мерзкой, настолько болезненной, настолько безумной, что Джек начинал задыхаться от частых разлук и постоянно пустующей постели. Все это жгло в его половинчатой душе дыру, пустую и темную, которую он постоянно пытался чем-то заполнить: то алкоголем, то наркотиками, то доступными развязными женщинами, то убийствами невинных и виновных. Джек пытался, но ничего не дарило ему удовлетворения, ничто не приносило ему радости, ничто не могло его заполнить. Джек бросался в омут порока и разврата с головой, нырял, забывая вдохнуть воздуха в легкие, но задыхался лишь потому, что блядского Тимоти не было рядом. И если раньше он никак не мог понять, что его брата нужно было просто забрать и приковать прямо к себе как можно надежнее и крепче, то теперь произошло что-то, что дало ему толчок к этому решению. Случай, который и вызвал в его груди злобный, клокочущий смех, похожий на карканье воронов-падальщиков, что с голодом поедают брошенные трупы людей и зверей на дымящихся побоищах и обугленных руинах.

Сегодня Джек заберет Тимоти с собой, и на этот раз не на день, не неделю, не на месяц. Потому что никто и ничто не сможет их разлучить – потому что не может душа одного человека находиться в двух разных смертных телах.
[NIC]Jack Lawrence[/NIC][AVA]https://66.media.tumblr.com/438596b3704c2feaf17873c0091b2b57/tumblr_n219zklVvU1trh25eo1_250.gif[/AVA][STA]we were born sick [/STA]

+1

6

Закрывая глаза, он каждый раз ощущает странную опустошенность и кристальную чистоту внутри, будто сама Андрасте снизошла на него со всей своей благодатью — в этой пустоте бесформенным комком мыслей и ощущений плавает то, что все по привычке зовут «ничем» — оно узнает его, ластится, кусает полу штанин и привычно тянет за собой в туда, где ни окон, ни дверей, и выхода нет, и поначалу от безвыходности дико болит голова, а иногда вообще тянет блевать, но каким-то чудом он еще держится за себя. Закрывая глаза он ощущает себя этим самым «ничем», и это «ничто» поглощает его своей бесчувственностью, безнравственностью, безрассудностью — без — молчания. Закрывая глаза, он видит все прежним: тот же дом, те же цветы и те же поля, бьющиеся в вечной борьбе с морем, и волны, кутающие песок, и вода, обволакивающая пята, морозящая слегка, ласкающая трепетную бледную кожу, позволяющая понять, мол, все, ты, наконец, дома, мол, все, наконец, тебе некуда больше идти — ему это так нужно, так необходимо. И все на части рвет: и злость, и обида, и лютый голод, терзающая потребность в теплоте, в чужих руках и чужой власти — если подумать, он ведь ни на секунду в жизни не мог оказаться безвластен, и это ощущение пьянит, веет, медленно, мучительно убивает, и он рвется в чужих руках травленой змеей, веется-вьется, почти просящим вьюном, навязчиво, требовательно. Он прижимается к чужому телу всем своим, глаза закрывает плотно, словно жмурится от яркого-яркого света, представляя все так, как должно быть, словно они не здесь и не сейчас, словно их нет вовсе и не было никогда, потому что они — не от мира сего и тут жить не должны, потому что их существование запредельно и до сих пор неясно. Едва ли не скулит, тянется, разрывает ногтями чужую-свою кожу, бьется в немой истерике, кусая свои-чужие губы, вырывается, рвется плечами навстречу, чтобы сильнее, чтобы как раньше, потому что все это так невыносимо, так болезненно, отвратно, что самого за себя берет молчаливый, укоризненный стыд и постоянное желание бросить все здесь и сейчас. Он царапает его шею, царапает его руки, отталкивает, притягивая вновь, и тихо хнычет от навязчиво терзающей боли, и едва ли не оступается, клонясь об стену. Наверное, его состояние можно было обозначить как «шоковое», когда он понял, что сейчас вместо одной красной ленты, придется резать две, ведь они так тесно переплелись между собой, что по-другому он бы просто не смог. Потому что он в чужих — своих — руках мерзнет отчего-то, и то ли виной глупая обида, то ли злость, то ли горечь и безнадежная скука, но мерзнет шея, проходит холод по кончикам пальцев, губам — он хочет улыбаться, но отчего-то так физически больно — мерзнут чужие руки. И не спасают, не греют ни пальцы, ни губы, ни ожидание былых писем из дома, чужих тайн, вымоленных шепотом под одеялом в обрывках-обломках фраз; не спасают ни глаза, ни волосы, ни обрывки брошенных фраз — он чувствует, что потерян немного и назад пути, казалось бы, нет уже. Потому что он — свой-чужой — врывается в жизнь его заостренным, огретым чистым пламенем куском металла, сковывая любое молчание — и, казалось бы, к чему теперь разговор? — а он уходит все дальше вглубь, и его лицо, черт возьми, сколько он уже потерял? — ему терять больше нечего. Страх переливается по собственной крови, но так противоречит с чужой. У них всегда были органы на двоих, и сердце — эта мерзкая, лишняя деталь, выбившаяся шестеренка — не на своем месте, шатается, и не подогнать ее размеры на дыбе, не выбить в огне, и она раздражает, и она бесполезна, не функционирует согласно природе, выбивается тогда, когда воля — ей, а не установленным и исписанным законам и договорам, и разум, этот старый черт, мешающий жить — на двоих. И сердце — Тиму, разум — Джеку, и это переплетение до сих пор заставляет с каждым разом по-своему остервенеть.
Тиму неприятно, мерзко и, если быть честным, снова хочется умереть.
В его глазах — странные, нечитанные мольбы, и от них у самого уже все сводит, от них у самого все кругом идет, переплетается, рвется и исподтишка под дых бьет, от чего в глазах промежутками предательски темнеет. И уже столько смыслов исписано, списано, ссыпано, столько слов отпущено, ссушено, скрючено - каждый собственной горечью мучится, и сознание каждого душит. Столько смыслов впустую потрачено, столько слов впустую разучено — безыдейные, корячатся, кучатся, сучатся, но итог один: из всех живых — они заранее мертвецы. И эти его молчаливые, глупые, неузнанные и неуслышанные просьбы бьют не по ушам, а где-то глубже, и он повторяет беззвучными волнами — отпусти меня — в чужие губы сбивчиво, жалким лепетом, словно море все вновь и вновь на берег выбрасывается, разбивается о гальку на тысячи волн — брызги разделенной жизни — он его не отдаст. Придушит, размножит его голову о скользкий, мокрый песок, будет вслушиваться в кряхтящий, непрекращающийся гул — не отдаст — разорвет словами, прикосновениями, как медведь, волк, любой, не приученный к ласке зверь, и бросится навстречу, обнимая стремительно-нежно-смертельно.
Тимоти отталкивает его от себя с несвойственной, дикой, боязной грубостью, словно сам себя боится, словно сам себя боится чем-то задеть, чем-то унять, пронять, и смотрит на него с чистой, неприкрытой обидой, утирает также прикрытой рукавом ладонью губы и сильнее, словно срастаясь, жмется к холодному камню стены. Тим так хочет домой, но так боится сделать хоть шаг в его сторону, и Джек вроде так рядом, так близко, так невозможно и так больно, и все жжет внутри от его прикосновений, и рвется наружу жалобный вой, просьба защитить, спрятать, укрыть, но он молчит, словно сам себе тонкой-тонкой ниткой губы проткнул, словно самому себе сквозь пользу во вред. Джек — безумец. Джек — агрессия и злость, обнаженная ненависть и неприкрытое желание, и Тиму так стыдно, так холодно и так плохо отчего-то с ним рядом, что впервые закрыться хочется больше, чем прижаться, что впервые желание убежать становится реальным, потому что Тим боится того, чего ему бояться — всеми заветами-законами писаное правило — нельзя. Он не уйдет.
Ему страшно уходить.
— Был бы я выродком — не стал бы ты за мной возвращаться. — У Тимоти на губах боязная, осторожная, но едва игривая улыбка — он сможет за себя постоять перед кем угодно, но только не перед Джеком, но только не смотря на него, не чувствуя его, не принимая его. Тим помнит все: от шутливых попыток спрятаться от матери на чердаке, едва целуя чужие руки и тихо, еще по-детски смеясь, до грубых, сильных рук на собственной шее, до затуманенного взгляда и всего, что Джек с такой силой ненавидел — тихие всхлипы, неприкрытые крики и жалобные, вырванные исподтишка слезы, которыми Тим, признаться, пользовался, которые Тим умел в полной мере контролировать. И сейчас — он поджимает губы, комкает собственную спину в кривом овале, смотрит вниз, не желая, пускай имея возможность, поднять взгляд на его глаза — не исключение. Его преследует обида, преследует неконтролируемая вспышка сожаления об упущенном. Его преследует нежелание волны, но преследует желание мира, нетронутости и всего того, чего рядом с Джеком ему в жизни не получить. Его преследует зависть, потому что Джек — нормальный, потому что Джека не заточили здесь с детского возраста, потому что Джек оставался под прикрытием материнского крыла, потому что Джек сильнее, умнее, лучше, чем он, потому что Джека будили лаской и заботой, а не стальным носом доспеха. У него нет права забирать его с унаследованного судьбой дна, потому что если Джек когда-то анемоном завянет, Тим будет лишь держаться за него актинией. — Но если бы ты хотел за мной вернуться, то вернулся бы раньше.
Тимоти хочет казаться сильнее. Хочет казаться лучше, умнее, взрослее, но взгляд выдает — пожалуйставытащименяотсюда — немые просьбы и неисполненные детские желания, и от этого почему-то все не так абсолютно, и от этого не по себе, и от этого он больше всего хочет, чтобы все это сном, небылицей казалось, чтобы все это исчезло, спорхнуло и ушло вместе с Джеком, но слишком скоро пришло вновь. Он никогда — будет чувствовать на расстоянии и без — не потеряет его и никогда не пропустит его смерти, и от этого ощущения хлюпло сосет под ложечкой, и от этого вновь колени — навыворот. Им почти нечего терять. Сейчас хотелось бы верить в сказки, которые иногда рассказывала матушка перед сном, хотелось бы верить в истории, где счастливый конец имеет место быть, правда, Тим и понятия не имеет, что сейчас он вот, перед ним, и за него хвататься надо, как за спасательный круг, и за него бороться, отбирать кулаками, силами, и ему не дать ни разочароваться, не убедиться в ничтожестве. Тимоти страшно признаваться Джеку о том, что тут происходит и что происходило с ним, но почему-то в нем просыпается твердая уверенность, что любые истории уже были рассказаны ему бессонными ночами. Вновь на губы лезет предательская улыбка — Создатель, до чего же сильно ему не хватало всего этого — и в глазах блестит все та же просьба, и он почти делает шаг вперед, как нелепо оступается назад. Джек — единственный, кому верить можно, и остается только понять это, принять это, вызубрить это до боли в висках. Стоит ему уйти — его искать будут, потому что победить никто не сможет, а все сгнившие тела под пересчет пойдут, как в прошлый раз, как в несколько прошлых раз. Он губы вновь кусает, словно зная, как злит это, провоцирует, нервирует, взгляд боязно лукавит, все-таки в глаза вглядываясь — Тимоти хочет таким же, как Джек быть, хочет таким же, как его воля, стойким быть, но вновь дрожит от постороннего лязга мечей, жмурится от грозы за окном и безнадежно качает головой.
— У тебя нет никакого права так просто врываться сюда, — в голосе еще звучит не прощенная обида, пальцы невольно сжимаются в кулаки и он, честно, ни думать, ни верить не хочет. Тим понимает, что Джек знает то, чего он сам не знает о себе и чувствует, видит то, что он сам от себя отталкивает, и оправдываться-отнекиваться смысла просто нет, — они всех убьют, я знаю.

[NIC]Timothy Lawrence[/NIC]
[AVA]http://savepic.ru/10592025.gif[/AVA]

+1

7

Джек путешествовал по Ферелдену когда-то, шел по жженым Мором землям, смотрел в темное тяжелое небо, пытаясь найти хотя бы тонкие лучики полуденного солнца. Джек бесцельно блуждал, ведомый лишь какими-то непонятными ему, ненужными ему поручениями, пытающийся доказать, что он чего-то стоит, что он может противостоять, может помочь, может подняться на снежную вершину горы, чтобы возглавить свой род. Джек бесцельно бродил и хотел найти совета, слушателя, понимающего его человека, и все дороги, по которым он шел в поиске необходимого вели его в Церковь. Старая, с ссыпающимся камнем стен, она стояла почти в середине пустых и никому уже ненужных, брошенных полей – выжженная трава была жесткая, сухая, темная. В Церкви его приняли, словно родного, словно себе подобного: напоили, одели, согрели, накормили, дали ночлег. Когда Джек, скрепя сердцем и зубами, попросил помощи у никому не известного служителя, тот лишь улыбнулся, глядя прямо в его изуродованное лицо прямым ясным взглядом, таким похожим на взгляд его, Тимоти и Джека, матери. Это злило и заставляло его дыхание сбиваться, но служитель кивнул, предложил ему краюху хлеба, а после – рассказать обо всем, что Джека так беспокоило.

Джек согласился. Джек начал со своего детства, проведенного рядом с Тимоти и его личной, плохо скрытой болью. Джек честно признался, что любил брата так сильно, так болезненно и так безумно, что никогда не хотел его отпускать. Когда его рассказ ушел в бурную юность, то Джек честно рассказал, что своего родного брата он соблазнил – утянул его за собой в темную тягучую пучину, в самую настоящую бездну, лишая его права отказаться. Джек в подробностях рассказывал о том, что он и Тимоти творили вместе, когда были наедине, скрытые от чужих глаз и ушей; Джек рассказывал, насколько у Тимоти мягкая, покрытая ржавыми веснушками кожа, какие у него острые крылья лопаток и насколько приятно было самому Джеку, когда он вбирал чужую плоть целиком, пропуская нежную головку в свое горло.

Джек рассказывал, сколько боли и наслаждения подарила ему эта связь, высказал абсолютно все, не утаив ни единой детали: и то, как Тимоти царапал его спину, подмахивая бедрами, и то, как он очаровательно трогательно поджимал свои пальчики на ногах во время очередного оргазма. Джек рассказывал о каждой ночи, что у них когда-то была: и о той, что была одурманена запахом наркотических трав и настоек, и о той, что была залита поволокой пьяного веселья от огромного количества выпитого накануне вина из Тевинтера. Джек рассказал все, что знал и помнил, постоянно повторяя служителю о том, насколько сильно он дорожит этой связью, но в то же время ненавидит ее – ту, что он когда-то начал собственными губами и укрепил жестким ударом ладони по чужой, только что выбритой, щеке.

Служитель внимательно слушал каждую мерзкую подробность, каждый его судорожный вздох, каждый его отчаянный вскрик, заставляющий саднить сорванное горло. Джека слушали, не перебивая, не произнося ни слова даже тогда, когда он замолкал в паузе, длиной, казалось бы, в вечность. И когда он замолчал на очень долгое время, нервно заламывая свои длинные огрубевшие пальцы, Джеку сказали о том, что он болен. Что болезнь его настолько порочна и омерзительна, настолько въелась в мысли, в кожу и даже в саму кровь, что ему уже ничего не поможет. Джеку сказали, что он – пропащий, даже Андрасте, милосердная и всепрощающая, не примет его израненную похотью душу, не простит его по-настоящему страшных грехов. Ему сказали, что клеймо его, что пересекает его когда-то прекрасное лицо рваной другой, это наказание за его извращенный и отравленный разум. Что это – одно из череды ужасных наказаний, и даже сама смерть не излечить его от безумия.

Связью, которой он связал себя и своего родного брата, он проклял весь их род на страшные муки. И то, что они сотворяли друг с другом в отчаянной попытке убежать, скрыться и забыть, в судорожном желании получить такое необходимое и такое сладкое удовлетворение, теперь обрекало их на постоянные страдания и суетную жизнь. Джек был болен, и даже в Церкви ему не смогли помочь – попросили уйти, бросили на произвол, выгнали, как ненужную шавку. В ответ на эти гонения Джек рассвирепел и набросился на служителя с кинжалом в руке, вгоняя острую жалящую сталь прямиком в его ясный глаз. Джек набрасывался на каждого, кто пытался ему противостоять, купал Церковь в крови, лил ее на пыльные ковры и прекрасные фрески – капли крови падали на статую совершенной Андрасте, и лик ее был печальным и скорбным, а взгляд – колким и донельзя болезненным.

Джек убил каждого, кого нашел в этой Церкви, а после – сжег ее дотла. Стоял рядом с горящим зданием и смотрел на до боли и рези в глазах яркое пламя, чувствуя, как по его лицу стекают крупные соленые слезы. Джек смотрел и хотел ослепнуть, оглохнуть, забыть, но не смотря на все это чувствовал себя настолько свободным и радостным, будто на него снизошло настоящее озарение. Джек был болен, и он понимал, насколько глубоко болезнь вцепилась в его разум и тело, отравив всю его личность и волю. Джек понял, почему он так цеплялся за Тимоти, когда тот приезжал в их поместье, и почему ему было так больно, когда он, Джек, отдавал его в руки храмовников и чародеев из Круга, не зная, сколько времени пройдет перед тем, как они снова смогут увидеться.

Джек мог рассказать и Тимоти об этом, распороть свою грудину и выложить душу, обнаженную и трепетно беззащитную, бесконечно сильно и трогательно ему довериться, но не смог. Как не смог спасти его раньше, не смог быть с ним просто рядом, как не смог быть ему обычным здоровым братом. Джек не мог, и когда Тимоти отталкивал его от себя, то чувствовал лишь глухое раздражение, граничащее с безразличием и даже толикой разочарования – Тимоти знает, как же сильно бесится Джек от неповиновения его воле, от сопротивления его воли. Он бесится, и рука, которой он крепко сжимает чужое горло, крупно дрожит, выдавая его нетерпение и злость – прижимает Тимоти к холодной стене максимально плотно, словно пытаясь вжать его в камень, чувствуя, как под кожей прыгает чужой кадык. Непрерывно и неотрывно он смотрит своими глазами в чужие глаза, не моргает и не мигает, словно смертельно ядовитая змея, вцепившаяся во все его, Тимоти, существо.

– Ты же хочешь домой, тыковка? Так какая разница, когда я пришел, мой хороший? – Едким и вкрадчивым шепотом произносит Джек, и его губы почти касаются чужих – вновь искусанных, вновь кровоточащих. Он смотрит на эти блядские губы, не в силах отвести от них взгляд, словно одержимый своими личными демонами, что преследовали его с самого детства. Джек смотрит, и вновь жмется к чужому телу, чтобы как можно ближе, как можно плотнее, потому что вкруг только пыль и звон мечей, хруст костей, грохоты взрывов, а ему, которому все это должно приносить удовольствие, снова до дикого холодно и мерзко. – Мамочка уже заждалась своего любимчика. Мамочка очень хочет обнять своего малыша Тимоти.

Джеку холодно от того, что Тимоти постоянно непозволительно далеко, даже когда они находятся максимально близко друг ко другу. Ему холодно даже тогда, когда они лежат под теплыми одеялами, сплетенные друг с другом в один единый живой организм, даже тогда, когда сидят вдвоем у камина – Джек на пушистом ковре, а Тимоти седлает его бедра, – и тела их плотно прижаты друг ко другу. Джеку мерзко от того, что единственный человек, которому он хотел доверить любые свои тревоги, страхи и желания, предал его своим предназначением быть запертым в такой высокой и так быстро рушащейся сейчас башне. Джеку холодно и мерзко, и во всем он винит только Тимоти, на которого смотреть больно, которого касаться больно – Джек отчаянно сжимает пальцы на одеждах брата, сжимая плотную расписную ткань.

Он и правда хочет забрать Тимоти домой, он хочет запереться с ним в комнате и не выходить оттуда до самого скончания века и, возможно, даже больше. Джек просто хочет, чтобы их половинчатая разъединенная душа наконец стала цельной, правильной и настоящей, и это и есть его болезнь, его безумие, его отчаянье, его одержимость. Джек очень хочет поступить правильно – а он уверен, что его цель истинно верная – и он тратит на это все силы, превозмогая боль, превозмогая отвращение и жалость.

Джек хочет как прежде. На дне его донельзя широких, подобно блюдцам, зрачков плещется застарелая обида, но не на Тимоти, а на весь окружающий мир, на всех справедливых богов. Боги милосердны – так говорили ему в церкви, они всегда прощают всех, кем бы они не были. Но правда заключалась в том, что боги милосердными не были, и Джека, запутавшегося, ступившего на тропинку, что вела к болоту из отчаянья и муки, никто не простил, когда он так этого хотел. Никто не подал ему руку помощи, и никто не сказал ему «ты был прав, Джек» – абсолютно только никто. Поэтому боги не были милосердны, иначе какие они тогда боги, верно?

Никто больше не посмеет тебя и пальцем тронуть, слышишь меня? – Джек отнимает руку от чужого горла, хватает Тимоти за плечи и встряхивает, пытаясь привести его в чувство, пытаясь вернуть Тимоти на бренную землю, пытаясь ему втолковать, что ему не нужно верить даже самому себе – Тимоти должен верить только Джеку и никому больше. Джек все еще в ярости, и пальцы его сжимают болезненно, и губы его искривляются в полубезумном оскале, жадно и голодном. – Я убью любого за тебя, разорву на куски, перегрызу им глотки, обглодаю их кости и сожгу все, что от них осталось, чтобы не осталось ничего. Ты – мой, Тим, понимаешь? Любой, кто встанет у меня на пути, сдохнет, как падаль, и имени его больше никто и никогда не вспомнит.

Джек улыбается, и в глазах его плещется радость, неподдельная, граничащая с детской, как тогда, когда они вместе сидели в саду и смотрели на переливающиеся прекрасные звезды. Джек хочет дать Тимоти свободу, но ограниченную лишь повиновением самому себе. Джек будет защищать его от любых бед, будет скрывать его от любых напастей, и даже если за Тимоти когда-нибудь придут – потому что отступники должны быть отправлены в Круг или убиты, – то Джек незамедлительно уничтожит всех, кто только посмеет вновь разлучить их.

Пожалуйста, Тим, пойдем домой. Верь мне, и все будет как прежде, как было до этого ебаного Круга, Истязаний и прочего дерьма, которого ты уже успел натерпеться.
[NIC]Jack Lawrence[/NIC][AVA]https://66.media.tumblr.com/438596b3704c2feaf17873c0091b2b57/tumblr_n219zklVvU1trh25eo1_250.gif[/AVA][STA]we were born sick [/STA]

Отредактировано Garrus Vakarian (2016-07-22 22:08:16)

+1

8

[NIC]Timothy Lawrence[/NIC]
[AVA]http://savepic.ru/10592025.gif[/AVA]

А нарушить бы свое правило бренное, сорвать-разорвать оковы, так плотно, так едко горло сжимающие, а вырвать бы всех демонов в душе — его и своей — на волю, прервать протяженность нити одной, широкой, раскрошить на множество мелких лоскутов, потому что если вместе — ничто, то разорванными априори терять нечего. В глазах пылает разочарование, бойкое и частое, навылет и непробудно, и оно вьется-веется, развивается, словно на ветру, так прочно, так рьяно застилая мление, что тлеет легким пеплом внутри, что тлеет, но не исчезает, горит, но не сгорает, и от этого чувства где-то под коленями, словно током бьет, и от этого в голове коктейль из безумия, желания и четко выстроенных, но вновь несущихся в бездну нравов — нельзя. В глазах пылает все та же обида, совсем детская, слепая и злая, въевшаяся так глубоко под кожу, забившаяся так плотно в голову, что ни достать, ни вытащить без щипцов-скальпеля, что не вытравить ни ядом, ни тяжелой рукой, что сама, вжившись, слово вирус, исчезнуть должна, оставляя после себя лишь шрам, сродни ожогу, чтобы надолго, чтобы помнить, чтобы знать. Молчит — а выть хочется, — взгляда не сводя, упираясь прямиком в чужие глазницы с рвением, с неизученным никому ранее желанием, со слабостью и тихим, едва слышным скрипом, больше напоминающим скулеж, и пытается улыбнуться — как его всегда учили — смиренно, беззлобно, правда что-то внутри свое берет, и он скалится едва заметно, но в воздухе, в напряжении все видно, и больше всего хочется гнилой, пропахший кровью и сталью кислород поджечь, разыграть пламя, вырвать из сердца кипящий, рвущий огонь, опрокинуть на холодный, выстеленный камнем и плесенью пол и сгореть, наверное, с ним вместе, чтобы не терпеть, не мучиться, потому что иначе никем не предписано и никому не предсказано, потому что иначе и быть не может — все так, как должно быть. Правда, ни судьбе, ни себе верить уже нельзя: и на дно канет последнее предсказание, и в пекло брошено любое предназначение, и в забытье закован сон о прошлой весне, где все — хорошо? — так, как должно быть, где все — у них? — тихо и тайно, и никто о бедах не знает, и никому страх не видан так близко, как видан ему сейчас, и нет ничего страшнее, чем беспомощность перед ножом или невоспитанность перед сталью, нет ничего больнее, чем себялишение, чем вечный покой в неуспокоенном теле. Нет ничего страшнее, чем частичное или полное опустошение, но они балуются иногда первым, уходя и приходя, сбегая и возвращаясь, и с каждым разом все больнее, и собственная кровь сердцу не подвластна, потому что кровь больше, чем душа тянется, потому что крови ни страха, ни предательства не видно, потому что крови — воссоединение главное, и плевать как, и плевать, после чего и зачем, ведь лишь цель принесет спокойствие, смененное жуткой болью в  висках и кошмарами средь светлой ночи, лишь цель принесет то, чего ему никогда достичь, чего ему, вычитанному библиотеками и чародейскими мудростями, не понять, не принять. Он все еще смотрит в глаза и видит тот же огонь из обид и злости, недосказанности и душевной бедноты, частичной опустошенности, потому что как бы близко они не были — все еще до боли под ребрами далеки, все еще не выслушаны, не высказаны, отвержены самими собой в смятении и гневе, не желая продрать глаза на правду. И смотреть — огнем на огонь — больно, и видеть — огонь в огне — слепо, и рычать тихо, себе под нос, и биться дико, запертым зверем в собственных ребрах, такой непрочной, такой гиблой клетке, и ластиться одним только голосом, покрытым недостатком кислорода и выкованным жалостью — к нему — к себе. Неприятно, отвратительно, мерзко, и он думать не хочет о том, что в голову лезет, потому что книги однажды дали ему знания, что получать ему не следовало, потому что книги однажды показали  ему мир таким, каким мир должен был быть человеку и магу, смертному и себя подавно убившему, и магам такая теплота сердечная, такая душевная гостеприимность не позволена, и магам одиночество в башне предначертано как путь верный, как путь единственный, с коего сойти смертно. Потому что он, ему рассказывал чародей, ему поддакивали прочие маги, не заслужил того света, что излучать может, и лишь темноте, внутри и снаружи, должен быть предан пуще дома родного. И он привык. Почти принял, почти внушил, почти состроил свой собственный замок из обид и обещаний, почти посвятил отсутствующую часть души делу, себе и принципам, как душа сама к нему пришла, сама его забрала, одним своим присутствием все принципы, все стены одним большим размахом разнося на тысячи мелких, почти неуязвимых частиц, разнося болезненно, разнося так, как должно быть.
Тимоти о ненависти хочет кричать, о злости, об обиде, но колени предательски подкашиваются от недостатка того самого гнилого, пыльного кислорода, и он вновь издевательски кусает прокусанные губы, выпуская на вид едва заметную каплю крови, себя самого на грех соблазняя, себя самого мучая, извивая — залезть бы сейчас туда, где его разум перекрыт горевшим деревом и сталью, вырвать бы из него правду с корнем, завернуть бы ее себе в душу и жить с ней, и верить в нее одну, и никому больше, потому что, да, правда, ему одному он верить хочет, потому что, да, ему одному он верить хочет, даже когда собственный рассудок  заставлен правилами, заставлен стеной разрушенной. Залезть бы сейчас туда, где никому, даже самому Джеку не достать, залезть бы туда, где ничья дурманящая мудрость не касалась, туда, где он уязвим боле всего, туда, где он безвластен над собой и беззащитен перед ним, как никогда и как всегда. Первые вдохи ему даются с тяжестью, с болью в груди, но он не отступает от стены, он смотрит на него с толикой страха, но без сожалений — потому что он всегда хотел, чтобы на него всегда так смотрели, потому что всегда добивался таких взглядов, потому что всегда подчинял собственное равнодушие таким взглядам. Тим знает о Джеке больше, чем стоит знать кому угодно, и одним словом его как усмирить, так и бешенством вытравить, и одним действием может как примирить, так и знамя раздора повесить, и с этими знаниями он, пугливый и осторожный всегда, как с огнем играет, не боится бросить, не боится забрать, не боится потушить — исход один и он необратим. Тимоти иногда боится брата, но никогда не будет бояться играть с ним, никогда не будет бояться вертеть свой куб из его слабостей в любые стороны, никогда не будет осторожничать с его желаниями, никогда не будет расслабляться с его страхами, держа все так плотно, так близко к себе, чтобы никто, чтобы сам Джек не достал, и оттого знать, что останется неприкосновенным, но отчего-то все еще не скрывать страх во взгляде, отчего-то все еще биться в мимолетной истерике от каждого замаха даже не в его сторону, оттого поддаваться собственному безумию, с ним одним связанному.Эта игра с огнем приносит неудержимое удовольствие, эта игра на части исподтишка рвет, и Тимоти в который раз понимает и себе осознать позволяет, что нельзя так, что каждая встреча — последняя, что каждое слово — навылет, но сам из-за своих надежд и обещаний страдает, сам себе все пути отступления перекрывает.
— Ты всегда говорил мне, что мы в безопасности, помнишь, и предлагаешь мне верить опять?
Конечно, он верит. Конечно, он пойдет следом, конечно, все как всегда будет, пускай через прутья, через ломаные пути и сложенные в неверном порядке камки, пускай через себя самого, но пойдет, потому что вновь себя опустошать сил уже нет, пускай, как и всегда, прошлый раз казался последним. Он устал отвыкать и привыкать, устал чувствовать и забывать, устал существовать в зависимости от Джека, устал умирать из сна в сон в зависимости от его бессонницы. Тимоти хмурится, губы кусает — опять и вновь, дразнит, играет, не боясь последствий — и едва держится на ногах от чужой хватки, расслабляя тело, позволяя ему вести. Потому что Тимоти понимает, что сильнее — сейчас уж точно, в мудрости и в магии — что веселье усугубляет, что веселье на несколько частей разрывает, позволяя каждой отдельно наслаждаться. Это медленный, тягучий яд, и Тим этот яд в себя впитывает, словно наркотик, потому что так приятно от ощущения целостности душ давно не было, и ощущение это так плотно, так ярко забрызгано чужим презрением и чужими словами, чужим мнением и чужой мудростью, которую отчего-то он совсем не брезгал принимать.
И он отвечает ему на безумие нежностью, почти настоящей, самим для себя забытой лаской, и гладит его по щеке, словно успокаивая, и свободной рукой несильно, почти игриво по ладоням хлопает, призывая — пока по-хорошему — выпустить, отпустить, вызволить, и морщится едва, показывая крайне болезненные ощущения, зная, что Джек без внимания это не оставит, зная, что Джек мимо глаз пропустить это просто не сможет: слишком долго был порознь, чтобы брать что-то наполовину, слишком долго бился в одиночестве, чтобы не брать — свое — чужое целиком.
— Не будет ничего как прежде, понимаешь? Они найдут и меня, и тебя, и лучше мне будет остаться здесь до окончания мятежа, потому что единожды, пытавшись спасти, ты не спас.
Он верит ему, каждому его слову верит, каждому взгляду, каждой просьбе. Он верит и чувствует, он знает, что без него уже никуда, он знает, что больше не сможет, он знает, но сам себе противится, его проверяя на прочность, его терзая изнутри и снаружи, с ним, как со сломанной игрушкой играя, не боясь ни пораниться, ни самого себя током ударить, потому что ран уже достаточно, а ток из всех ударов мимолетен. Тим улыбается приветливо, словно задеть совсем не хочет, улыбается, по лицу его гладит, как по опять родному, как по за все прощенному, и лукавит заметно, не скрывая, как голос дрожит, не скрывая, как за ребрами все бьется-колотится в бешеном ритме, потому что с Джеком нельзя никогда спокойным быть, потому что Джек сам этому спокойствию антагонист.
— Мама не выдержит, если потеряет еще одного, и коли думать обо мне не хочешь, то подумай о ней. Я знаю, ты-то любишь ее, и не смей упрекать меня во лжи. Джек, — он несильно царапает его по виску, словно отрезвляя, словно пытаясь хоть так-то всю неприязнь, ненависть, болезненность к самому себе на чужое тело передать, чтобы понятно было, как скользко, как гадко и как одновременно тепло от его прихода, как противоречиво и как мерзко от самого себя и собственной податливости, — ты сам себе веришь?

+1


Вы здесь » OBLIVION » firewatch [альт] » what a waste


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно